Transcription
Всё это началось с очень простого утверждения, которое для меня было, вот как выстрел, очень просто, очень ясно и тоже очень интересно. Верить вы это или нет, но ни одна война в мире не начинается, физическая война с танками, самолётами, убийствами, не начинается, если атакующая сторона не уверена, что она победила в семантической войне, в семантической войне, войне смыслов и значений. Просто это самоубийство идти в страну, на чужую территорию, не будучи уверенным, что ты, ну, семантической ещё не победил. Ну, то есть, это значит, что русские, заходя в войну, были уверены, что они победили. Слава Богу, что ошиблись. Все эти 2 года — это доказательство того, что они ошиблись. Но ошиблись даже не столько на поле боя, сколько ошиблись в семантической войне. Они были уверены, что они победили. И это хорошая новость, что они ошиблись. Но начали они только потому, что были уверены, что уже победили, уже себя убедили. Да, это отдельные механизмы, они действительно себя убедили, что не победили.
Но теперь начинается следующий вопрос: что, ну, мы тоже не победили? И что означает семантическая война? И каким образом она, то, что мы в ней участвуем? Что такое победа в семантической войне или поражение? И получилось так, что совсем недавно было два типа историков. Их можно было встретить в стенах университета, например. Историки, одни, которые считают, что историк как специалист — это специалист по фактам, как это было на самом деле. Вот этот язык, как это было на самом деле, это наука. История звучит очень оптимистично, но ни одному историку ещё не удалось выяснить, как это было. Да, и оказывается, что в какой-то момент следует признать, что историки — они вообще не про это. Историки — это авторы нарративов.
Возникает этот эффект Мелитополя, когда русские откровенно гонят. Ну, этот большой нарратив, большой нарратив. Я не знаю, я просто по работе этот чистый яд принял. Двухчасовой разговор Путина, профессора Путина. И вот, как сказать, принято, принято как бы подшучивать, но, ну, это, конечно, но это такие шутки, от которых вообще говоря не смешно. Человек 2 часа гонит, и ты думаешь: ну, как это возможно? Почему ты слушаешь сумасшедшего? Просто потому, что он президент, и у него есть ядерное оружие. Ты будешь и не такое слушать, когда ядерное оружие есть. И всё нормально, человек исполняет. А что он исполняет? Он исполняет большой нарратив.
И начинается эта история. Да, какая разница, есть или нет? Главное, что всё едино. Нет, важно. Вот для людей, которых важно, что он есть, начинается вопрос: как его встретить? Конкретно встретить, как живого Бога. И когда ты начинаешь понимать, что встреча с живым Богом — это не то же самое, что брошюра "Общество знания", вот тут начинается уже интересная вещь, потому что придётся идти по этим ручейкам традиций и так далее. Там-то не удастся проскочить, как бы сокрытия.
[музыка]
Дистанцию ходят люди, которые убеждают меня не читать больше лекции. Я просыпаюсь, смотрю, ужин 7:30. Думаю: отлично. Так мы попали в тесную точку. Значит, нам нужно от этого перейти к этому, и немножко об этих трёх словах. Если уже воспользоваться помощью, маленькой помощью Ярослава Рысака, то здесь появляются такие слова, что не очень понятно, что значит "возвращение истории". Об истории перестали говорить, а потом вот начали, но это уже какая-то другая история. Вот он считает, что здесь приходит. В каком-то смысле это совпадает с прогнозом Юнга, который заявил, что после восстания титанов и героизации XX века возвращаются боги. Вот возвращаются боги, и вот эта нехватка источника мобилизации под названием "миф". Здесь возникает такое слово у него — "величие". Величие. И здесь появляется "миссия". Вот такие слова. Это словарь, словарь Рысака, это словарь деятелей метамодернистского движения, которых вы никогда не запомните всё равно. Я их тоже не помню. И это Рорти, Рорти. Ту зайти, как-то помню, что уже вечереет. Я проснулся. Вы нет? Звучит очень метафизически. Ну, вас не убедили же вот эти, которые ходили, убеждали? Я думал, ещё спать. Но я проснулся, потому что ужин уже не... Ну, сон отличный.
Попробуем. Ну, во-первых, что это значит, что появляется слово "миф"? Это Леша Кулаковский по поводу того, что слабое место современной Европы — это то, что она потеряла миф как таковой. Проблематизация мифа. Ну, потеряла, конечно, не случайно. Более того, это иногда кажется сильным местом Европы, то, что она сумела себя демифологизировать. Проблематика мифа богата. К ней когда-то несколько раз подходили, но опять из такого, скажем, очень поверхностного представления. Да, а то, что обычно люди думают по отношению к мифу после школы, то это ретрансляция каких-то идей XIX века, когда благодаря некоторым британским антропологам, Тейлору и Фрэзеру, и не только им, этих людей было очень много, сложилось представление, которое сейчас доминирует, что миф — это, как сказать, утро человечества. Когда-то люди так думали, потом от этого далеко-далеко ушли, появилась философия, религия, в конце концов религия, не мифология, философия, наука, прогресс. Всё появилось, а миф остался как осколки древнего знания там, в этнографии, фольклоре, у гадалок, там, в кабинетах по астрологии, там ещё. Это типа, миф — это какие-то, ну, такие конгломераты предрассудков, которые продолжают транслироваться. Ну, и всё. То есть, это связано с каким-то утром человечества. Утром человечества. Само слово "миф" греческое, конечно, и там вроде бы сходила история как бы противостояния Фёса и Логоса. Вот был миф, потом Логос в виде философии пришёл, появился, родилась философия. Ну, начинается из этой точки, из противостояния мифического и логического. И там масса всяких вопросов: можно ли окончательно уйти от мифа? Можно ли его убрать, уничтожить и так далее?
Но в XX веке вышла другая история. Где-то в начале XX века, в среде модернистов, очень быстро стали появляться отчёты. Уй, нез. Во-первых, миф присутствует всегда. Какой-то уровень сознания, без которого в принципе человек невозможен. Это действительно не столько утро во времени, сколько земля в каком-то ландшафте, скажем, психического, экзистенциального. Миф — это какой-то глубинный уровень, сверху которого куча противоречий, конфликтов. То излечение всех этих конфликтов всегда приходит как проявление мифического. Ему надо помочь проявиться или вернуться. Надо вернуться к мифу. И вот в начале XX века возникают целые направления возвращения к мифу. И их все не пересчитать, конечно. Есть очень мрачные, и благодаря мрачным мы напугали окончательно, потому что нацизм — это чистое возвращение мифологии. Бы и нормально, милые концепции, но тоже попахивает. Нать себя увлечением там румынским нацизмом молодости, фашизмом и так далее. То есть происходит. Ну, вот в каких-то там наших краях это всё тоже было. Ну, оно везде было. Например, там, ну, наверно, больше всех известен был, скажем, в православном мире Алексей Фёдорович Лосев, который устроил то, что он назвал "Диалектика мифа". И он показывал, что когда люди говорят, что они против агрессивны и против мифа, то как правило, они просто не замечают своего мифа. Они чужие мифы видят как какую-то глупость, утрату человечества, но при этом совершенно не узнают своих собственных. Они не видят мифологических структур. То есть эти структуры так себя ведут, как будто бы их нет. И какое-то спе у выть, проявить, описать и так далее. Это его очень знаменитые такие пассажи, по-моему, из "Диалектики мифа" как раз, где он писал: "Вот, мол, большевики тут устраивают борьбу с предрассудками и суевериями, там, с религией, а сами понарино там земной шар, на котором есть буржуй-капиталист чёрного цвета, один есть гидра мировой контрреволюции, которая охватила земной шар как змея. Пролетарий красного цвета, который уничтожает гидру мировой контрреволюции". Вообще, что это за гидра и откуда змеи полезны? Что, перед нами? Это чистое, и лу говорит, это чистое обнажение мифологического сознания. И, конечно, тема мифа как бы мифологизации вспыхнула, и модернисты начинают с ней работать. Появляются великие романы там разных людей, там Томаса Манна, Гессе, кого угодно. Почти все модернисты этим занимаются, пересказывают, переплетают мифы. То есть, как бы их возвращают. Возвращают. Миф — это то, от чего нельзя отказаться, то, что есть. Наша задача, то есть мифу не холодно, не жарко от того, что мы его забыли. Это наши проблемы, связанные с тем, что мы потеряли с ним связь.
И вот среди попыток установить эту связь, связать себя с мифическим, мифологическим, конечно, отличились больше всего политические режимы, которые себя с этим связали. Нацисты и, как ни странно, коммунисты. Потому что Ленин умер в 1924 году, например. А в вашем году откопали пирамиду, откопали Тутанхамона. И есть целые исследования по поводу того, каким образом конструктивистские решения Малевича, Ленина связать с этой традицией моды, моды на египтологию 20-х годов. Что для модернизма характерна эта история с ре актуализации каких-то пра корней. Там Пикассо считает, что он там ученик африканского искусства. Его такой, как сказать, современник, Анри Руссо, прозванный Таможенник. При [музыка] Прити. Ты возвращаешься в Африку, а я возвращаюсь, типа, к европейским корням, там куда-то. И получается наивно. Но все куда-то возвращаются. И вот одна из форм возвращения, конечно, была связана с модернистским конструктивизмом. Раз миф нам так нужен, то его надо реконструировать. И вот и коммунизм. Коммунизм это делает, как бы странно. Там теоретиками, не знаю, это скорее практика. Да, восстанавливаются структуры, которые работают как мифологические. Просто там парады, символика, звёзды, всё что угодно. Это работает как какое-то воспроизведение мифологического. А в нацизме это открытая программа. Там восстанавливается арийский миф и так далее, и так далее. И он не столько восстанавливается, сколько конструируется. И вот когда на основе сконструированного мифа проходят трагедии, и всё это рушится, появляется постмодернизм, который рождается из недоверия к мифу. Постмодернизм был такой очень хороший философ, Ролан Барт, который вообще с этого начинал. Он заявил, что мифы, мифологическое, они действительно не устранимы. Это что-то свойственное лоном. Будет мче ти противодействию мифологическом. Когда мифологическое проявляется, это страшно. И поэтому мы должны сделать всё для критики мифа. И у него первое произведение называется "Мифологии", где он показывает, что мифическое, мифологическое пропитывает, ну, всю человеческую культуру, всё человеческое сознание. Мы всё время связаны с этой зоной мифического. И поэтому, как бы, постмодернизм понимает себя как способность критика, уметь миф на поводке. То есть избавиться. То есть первая история была, что миф уходит в прошлое, и с прошлым мы прощаемся. И чем мы дальше заходим в истории, тем меньше у нас контактов с мифом. В начале XX века оказывается, что от мифа нельзя избавиться, он всегда с нами. Когда культура разрушается, остаётся не природа, остаётся миф. А это тоже, ну, потому что мы люди. И потом рождается позитивная программа. Та к ней относятся мир чели, Аде, Карл Густав Юнг, Томас Манн, Герман Гессе. То есть не только нацисты, а и не столько нацисты, а скажем, программы переосмысления мифического в сознании каждого человека. Я не знаю, какие у вас отношения с мирчи ляд, но можно сказать, что он этому жизнь посвятил, тому, чтобы проявить вот этот уровень мифического в сознании каждого из нас. То есть он показывал, где эти точки, в которых мы нуждаемся в этом большом нарративе.
И наконец, опять критическая теория мифа в духе французского структурализма и так далее, которые считают, что миф есть, но, к сожалению, он как сорняк, как бы воспроизводит сам себя. Так устроено человеческое сознание. А мы должны как осознанные существа его пропалывать, как бы следя за ним. Конечно, век сильно ося на этом спосо конструировать миф, реконструировать миф. И оказывалось, что люди, думая, что они его открывают, они его конструируют, выдумывают, воображают себе миф. И если XX век — это история воображения и политического воображения, когда утопии, идеологические программы, идеологии, пропаганда строятся на неких неком паразитировании на мифологических сюжетах, то понятно сказать опасения Европы по поводу необходимости мифа. Но где-то в восьмидесятые годы это всё возобновилось. Появился такой немецкий философ, например, Хюбнер. Эта книга переведена, и книга называется "Истина мифа", где он показывает, что миф всегда присутствует. Без мифа невозможно ни политическое мышление, ни научное. Особенно, конечно, трогательно, что научно, что наука тоже включает в себя СТ. От этого становятся хуже. Вот возникает некая иная логика, которой вот Коловский призывает. ИК тоже по поводу того, что мифическое возвращается, но возвращается оно таким образом, что его не надо конструировать. Задача не в том, чтобы его как бы породить как утопический конструкт, внутри которого мы строим свою жизнь, воображая жизнь, а всё-таки этот уровень жизни открыть. То есть миф — это мифологическое — это не изобретение, а не изобретение, не конструирование, а проявление чего-то. И в отношении с этим с чем-то раскрывается человеческая культура. Что это такое? Это как раз вот антропологическая точка человеческой нужды в мифе. Она тоже исследовалась. В какой момент жизни мы нуждаемся в мифе? Про это очень много думал Лиотар, тот самый Лиотар, который мобилизацию. И он вообще постмодернизм определял как недоверие к мифу. Что он имел в виду? Он показывал, что любая культура живёт таким образом, что отсылает к некоему, ну, священному тексту, священному нарративу. Он может быть священный не в религиозном смысле, но через эту отсылку к нарративу решаются любые конфликтные проблемы. Там конституции или там к идее прогресса. Есть целый комплекс идей, которые носят характер такого рода, скажем, нарратива, ссылаясь на которые люди находят какие-то совместные решения. И у каждой культуры, каждый человек находит смыслы для себя, смыслы своей жизни, развёрнутые в рассказах. Когда мы передаём главные смыслы своей жизни, то ради чего мы живём, мы рассказываем истории. Проблема в том, что другие люди рассказывают другие истории. Бывает так, что мы эти истории не рассказываем, но в них живём. И конфликты связаны не с тем, что не только с тем, что люди конфликтуют по интересам, но часто рассказы конфликтуют. И возникают всякие недоразумения по поводу того, что у людей очень разные рассказы. И когда рассказы разные, они синхронизируют эти рассказы через соотнесение их с неким большим рассказом, который вызывает доверие у всех членов той или иной ту спи. И тогда оказывается, что все спильно живут этим единым большим рассказом. В религиозных культурах нам кажется, что это очевидно, хотя это тоже упрощение, но всё-таки есть там священный текст, с ним мы всё соотносим нарративов не по горизонтали, а через верх, через соотнесение с большим нарративом.
Когда происходит секуляризация, европейская культура пытается выделить религию в частную сферу, отказаться от публичной религии в обществе. Формируется свои как бы идеологические нарративы. То есть идеология, в каком-то смысле, это большой рассказ, который замещает собой миф. И это — это разные комплексы идей. Например, там дарвинизм, марксизм, не как научные теории, а как нарративы, на которые ссылаются все. Всё в этом мире эволюционирует. Окей, это, конечно, не научное утверждение, это просто факт, определённый нарратив, на который мы слаем. Там марксистский режим тоже самое. Ну, и так далее. То есть дарвинизм, марксизм, в какой-то степени фрейдизм и много-много других измов. Идеология, модернизм — весь построен на больших нарративах. И поэтому, когда появляется постмодернизм, он тся из недоверия к большому нарративу. И постмодернизм — это попытка договориться друг с другом жить, минуя отсылки к большим нарративам. Летар это называет даже новым язычеством. Язычество как многообразие языков, как пространство, заполненное разными языками. А взаимодействие между этими языками мыс не так, что выделяется один как главный счёт того, что либо задаются правила взаимодействия языков, либо создаются какие-то, ну, скажем, практики взаимодействия этих языков. Не от рефлексирования, когда языки не конфликтуют, а где-то встречаются, предъявляются друг перед другом и так далее, и так далее. И вот постмодернизм — это такое редкое состояние человеческой души, когда человек как бы есть, а метанарратива нет. По крайней мере, он не может сказать, в чём он заключается. Мне в девяностые годы и в тысячные это страшно нравилось думать, что мы достигли такого состояния, когда можно и без метанарратива обойтись. И на первый взгляд это кажется. Сейчас я не хочу эту позицию защищать, но на самом деле было весело думать, что можно, например, быть религиозным и не иметь большого повествования, потому что быть религиозным — это значит иметь живые отношения с Богом, которые не обязательны для того, чтобы их строить, проводить экзамен, потому что знаешь ты большой нарратив или нет. Есть ты можешь ничего не знать о Библии, например, но встретить живого Бога. И вот эта история тоже постмодернистской, постмодернистской религиозности, когда живая встреча предшествует работе нарратива. Это всё как бы культура, в которой мы находимся. И вполне постмодернистская история, когда человек говорит: "Я там в церковь, в религию не верю, а вот я верующий. Где там, в душе я верующий". И во что ты веришь? "Я верю, что что-то есть". Это я всегда признаюсь в любви к этой группе людей — минималистов. Минималистов, когда на очень как скудном хлебе, это вообще аскеза такая, на скудном хлебе люди умудряются всю жизнь прожить. И все говорят: "Ну, это недостаточно, это слишком мало, вообще, разве так можно?" Но что это вообще за вера такая? "Что-то есть". Символ веры очень короткий: "Что-то есть". Но отделение мифа нельзя, конечно, это больш основанием легитимации всех других в обществе, в культуре. Когда мы о чём-то договариваемся, мы слаем на некое повествование. И они, во-первых, есть эти повествования. Ну, давайте посмотрим. Да, если мы в словарь зайдём, ну, просто там в Википедию, да, что такое мифы? Там, во-первых, мифы часто во множественном числе упоминаются в дух легенды. И миф Древнегреческий есть дое время мифами. Ну, то есть считалось, что есть мифы, их очень много, их вот в книжку собрали, обработали, и получились мифы. Стивен Фрай, которого я так был рад встретить на Киевской улице когда-то, написал толстую книжку, переведён уже на украинский язык, под названием "Миф". Он в своей дурноватой манере пересказал греческую мифологию в одной книжке. Вело ги. Самое главное — пересказывать ты можешь как угодно, нельзя быть близким к тексту, потому что текста нет. Пересказывать как хочешь, но одно правило очень важно: мифы — это немного мифов, это всегда один миф. Вот для мифов характерно это фрактальность, что мифологическое сознание разворачивает истории каждой вещи вокруг. Это мышление через истории, которые между собой как-то сшиты и связаны. И сшиты не единым текстом энциклопедии, в которой все эти сюжеты представлены. Они связаны какой-то иной логикой, но представляют собой такое плетение мифа, который в единственном числе. И поэтому его трудно описать. Он при каждом описании распадается на легенды. Легенды — истории о, как там пишут, богах, героях и демонах. Если в энциклопедию пойдёшь, то мифология — это собрание богов, героев и демонов. Тоже триада, конечно. Что надо? То есть мы не знаем. Нам кажется, что нам знакомы должны быть всех герои. Ну, герои Украины же есть, значит, герои есть. Боги. Боги, как вы знаете, они ушли. Кто видел этих богов? Но только в марле мы видели богов собственными глазами. Значит, но самое главное — демоны. Вот с демонами тоже очень интересно, потому что современный человек в демонах убеждён больше, чем в богах. Это тоже такая особенность людей, которым кажется, что они просвещённые. И поэтому в Бога они не верят, но в демонов продолжают верить. Вот если посмотреть на концепции зла, то там нормальная демонология. Когда Бог уходит, это не значит, что уходит религиозное. Уходят демоны, остаются. Это видно. Э, это любимый сюжет нем блини. Если вы посмотрите, ну, на жанры татуировок, посмотрите, то есть массовая культура, демонология очень развита. Если вы спросите людей, которые это на себе нарисовали: "А зачем ты это сделал?" — "Ну, я в это не верю". — "Ну, нарисуй ещё что-нибудь, во что ты не веришь, летающую ромашку там, ну, что-то уже сделай себе". — "Нет, зачем? Зачем?" — "Почему ты не веришь именно э именно в беса?" — "Можешь не верить во что-нибудь поприкольнее?" — "Нет". И получается, что наш мир как бы пропитан демонологией. Мрине это очень красиво комментирует. Он говорит, что отличие средневекового мира от нашего в том, что тогда люди верили, что эти сущности существуют, но отводили им место. Например, на соборе Парижской Богоматери эти горли изображены снаружи храма. То есть указано место. Если этот мир создан Богом, то главное — знать их место, чтобы они знали их место, и знать, как их на это место поместить. Они занимают какое-то место в космосе. А для современного человека, с одной стороны, хорошая новость, что их нет. А плохая новость в том, что они везде. И с точки зрения психоактивное, они или нет? Если они существуют в воображении, пото они там же действуют.
[музыка]
Что вот это вот как бы размазывая по космосу, когда он, она везде, это тоже свойство минимальной религии, что о Боге мы можем сказать только то, что что-то есть. А про демонологии мы можем очень много рассказать: приметы, там, ну, что хотите. И вот по поводу определения мифа. Вот, собственно говоря, в веке, ну, определить это определить, но я сейчас не хочу тигры го. То есть весь XX век — это попытка понять, а что это такое? Это действительно странная вещь. Вот мы в детстве читаем "Мифы Древней Греции", остаётся же вопрос: они что, всерьёз в это верили? Да, ну, вот эти Геркулес, Гера, кто-то куда-то летит, кто-то кому-то что-то отрезает, а боги гневаются, там, сердятся, обижаются, ревнуют, завидуют, убивают. Просто всё время только темы заняты, что изощрённые издеваются над людьми. Вот это что это вообще такое? Деяки трактуют их как небесные светила. Да, уже греки уже греки этим занимались. То есть философы, ну, и Платон, например. То есть надо же как-то это понимать. И тогда стали быстро говорить, что это превращённые формы сознания, что из-за такого рода образов мы просто запечатлеваемся. Верит, скажем, в то, что когда была Троянская война, вот всё-таки такую роль, такое участие приняли боги не самым лучшим образом, но как-то там куда-то дули. Это Юнона бедная, которая не давала покоя Энею, не дала ему приплыть куда надо. И так она или не была эта Юнона? В конце концов, существует. Задают люди не из этой культуры. То есть, когда мы смотрим на греков, мы с одной стороны любуемся, мы говорим: "Там утро человечества, как хорошо греки думали, это ж надо, как они всё напридумывали". И когда вы читаете Стивена Фрая, вы не можете оторваться. Но вот чем Фрай хорош: там слово "миф" в единственном числе. То есть он плетёт рассказ из всех историй, которые мы вроде знаем, рассказывает современным языком, но нонно передано. Это став мифе фрагмента. Мы знаем оттуда отдельные истории, кое-какие истории, они разорваны. И мы говорим: "Вот, вот перед нами мифы". Просто чтобы закрыть тему. Мифы у нас идут где-то на уровне легенд, но ещё и сказок. Вот если выстроить в ряду: миф, легенда, сказка — то это три повествования, три типа повествования. Но чем они отличаются? Легенда — это повествование, в котором вроде бы и миф, но и есть какая-то реальность историческая. Там легенды, там былины. Ильи Муромца, Илья Муромец. Вот он лежит в Киево-Печерской лавре. Я вспомнил, как недавно в пещеры спустила, спустилось представительство посольства Италии. И охранял всё это представительство, конечно, протоколу карабинер итальянский, молодой парень. Он шёл сзади, как бы его задача была безопасность. И вот мы зашли туда, в пещеры, а там сейчас так интересно. Ну, монахи все там есть. Сейчас у всех вопрос: куда делись монахи? Те монахи, которые в пещерах, они все на месте, они там живут. Ну, делают, что всегда делали, и имитируют огромную деятельность. Это очень необычно, потому что когда вы заходите в пещеры, я думаю, там почти все были, там достаточно тесно. Ну, вот ты идёшь, а какой-то монах начинает что-то протирать вот так очень быстро, с не свойственной скоростью для монаха. Протирает, протирает. Ты думаешь: "Господи, наверное, какая-то уборка, но вы просто не вовремя пришли". Заходите в следующую, опять кто-то что-то подметает вот так по всем комнатам. Везде монахи что-то делают. И, ну, это как бы выглядит немножко трагикомично, но потому что им надо показать, что они очень нужные там, без них просто ничего нельзя сделать. И поэтому они круглыми сутками что-то делают. И вот мы заходим, и так такие люди разные, но итальянцы были католики, но тоже как бы благочестивые, великие святыни. И монах, который с нами шёл, который хранитель мощей, он говорит: "Ну, вот это Илья Муромец". Ну, мы привыкли, что это, ну, мощи. Ну, вот, вот лежат святые люди. В Италии тоже много мощей. И но нет такого гостеприимства. И этот монах говорит: "Ну, вот верующие люди прикладываются к мощам, подходят, прикладываются. Можно приложиться. И вообще, я, конечно, вот сегодня у нас такие большие гости, что можно в принципе мощи открыть". Ну, ну, и конечно, это это действительно большая любезность. Я вижу, что этот охранник, он мощный человек, он подготовленный, он охранник. Значит, он начинает бледнеть, но он не понимает. Он как бы активно не понимает, а ему переводчица переводит, что это вот святыни украинского народа, там святые. Вот, и есть такая традиция прикладываться к мощам. Я чувствую, что он так вот отклоняется, но ему уходить нельзя, как бы они его сват не сегодня. И вдруг
Когда уже он понял, что он вообще не понимает, что происходит вокруг, гробики. Вот как бы ты идёшь среди гробиков. Он как бы идёт, не прикасается там. Достаточно. И вот в какой-то момент этот добродушный монах говорит: "А давайте мощь откроем? Ну что? И просто приложим. Ну зачем нам это стекло?" Вот. И открывает замок. Я вижу, что сейчас мы теряем охранника. Сейчас, сейчас он или убежит, или непонятно что. И все.
Монах такой говорит, такой добрый, он говорит: "Да прикладывайте, прикладывайте". Я вижу, как бы, делегацию таких европейских, серьёзных, просвещённых людей, которые не знают, что делать. Так зажмурились, постояли, что-то, наверное, сказали: "Господи, спаси там". Помолились, примерно как в песне, которую мы слушали. А и пошли. Но это такое радикальное гостеприимство. Ну, а что? И [музыка]. Вот порни события, конечно. Ну, вот постмодернистская, да? Надо же предупреждать. Или Муромец, или Илья Муромец настоящий, громадный. За Киев. Кого он защищал? Киев. Все знают. От дракона. Что он делал? Топтал змеёныш. Если вы сомневаетесь, откройте первотекст. Ну, блин, и там всё подробно описано. Если вы не знаете, где именно он топтал змеёво, волы есть змеёвка. Куда долетел дракон? Ну, как змея. А тут начинается вопрос: какой онтологический статус дракона? То есть, если дракон не существовал, так как бы иц подвешивается. Но вот он лежит. Что это значит? Что здесь есть реальность историческая? Он был действительно этот человек? Он действительно что-то делал? Он был подвижник, он молитвенник и так далее. Простите, житие там будет та же самая история, уже без змеёныша. Но если что, Георгий Понопое. И лучше не спрашивать, что за змей. Ну, ну как бы образ аллегорический, всё такое. Но там же никакие другие. Ну, потом про образы. Потом и возникает этот феномен текста, в который совмещается мифическое и историческое, и называется Легенда. Если у вас в вашем повествовании вдруг вы собираетесь рассказать друзьям, что вы вчера делали, и для рассказа вам надо сказать быстро о феях, например, или о богах, или о ком-то. А, значит, это легенда. Всё нормально. То есть, чем отличается легенда от мифа? В ней есть какая-то, ну, что-то ненастоящее есть. Ненастоящая. А сказка? Сказка - это чистая ложь. Никто не верит, что это за правду так было. Даже не собирается так верить. Нам ясно, что это такая специальная ложь, которая содержит се. Но как бы никто не собирается расследовать онтологические корни Бабы Яги. Там, ну, вот всё нормально. И получается эта схема: миф, легенда, сказка. На одном полюсе чистое воображение, за которым никакая историческая действительность не стоит. В легенде пополам. Ну, и тогда миф - это что? Это просто чистая, дистиллированная правда. Вот дальше в подступенок. Вот это всё. Это последнее слово. Дальше молчание. Если ты что-то можешь проговорить про этот мир, это последнее или первые слова. Первые слова после того, как ты что-то открыл про священное. То есть, священное приходит через эти слова, какими бы они не были, даже если это междометия. То есть, это как бы предельная правда. Том, перед чем человек залка. Человека в X веке, конечно, это. Смотрите, я сейчас специально тривиально, чтобы было понятно, откуда проблема. То есть, когда мы читаем мифы других народов, они очень милые, развёрнутые. Но для нас они почти ничем от сказок не отличаются. Проблема начинается тогда, когда ты начинаешь открывать свою собственную мифологию. Вдруг она проявляется. На этом построен весь Карл Густав Юнг, там, сновидения, рассказы людей и так далее, и так далее, и так далее. То есть, оказывается, что мы находимся внутри некого плетения повествования, из которого вырастают наши частные истории. А когда мы обнаруживаем их плетёнными в большие истории, уже поздно. То есть, мы как бы задним числом обнаруживаем, что мы не просто дистиллят производим, просто описываем, как есть. Мы описываем что-то из некой глубины, архетип. Из некой глубины архетип. Юнг сказал, но с тех пор никто не понимает, что это такое. Из глубины. Тут важно появляется вот эта третья глубина. С ошибка модернистских интерпретаторов мифа. Это люди, которые миф брали не из глубины, а как бы накладывали сверху с помощью власти, конструировать этот миф, или интерпретировали. Модернистская культура полна авторскими интерпретациями мифов. Это считалось, ну, очень круто. Автор берёт какой-то старый миф и на его основе пишет огромный роман. Ну, наверное, чемпион, это не совсем миф, но Томас Манн, Иосиф и его братья. В Библии это достаточно короткий текст. Великий писатель пишет огромное повествование, чуть ли не гиперреалистичное. Модернистской культуры и её слабость. Более того, ужасающая сторона. Ужасающая сторона, что люди очень легко предлагают как бы свою реконструкцию того, как на самом деле было. Но проблема остаётся самая простая проблема. Откуда появляются всё-таки эти нарративы? Почему для того, чтобы рассказать какие-то глубокие вещи, глубокие, мы нуждаемся в этих простых словах, в простых историях, в сказке, в легенде, в мифе? Вот. Причём миф тем сильнее, чем проще. То есть, как будто бы что-то из какой-то глубины проступает, проступает. Ну, как водяные знаки, я не знаю. То есть, что-то, что есть. Но Юнг много придумал метафор, чтобы объяснить, что такое архетип. Главное, что это что-то происходящее на глубине. И вот история заключается в том, что сегодня, если вы думаете, что у меня есть теория, у меня нету. У меня есть какие-то фрагменты. Здесь интересно, что Цак фиксирует очень важную вещь - нужду в мифе. Нужду в мифе. Мы как бы плетём из какой-то глубины наши рассказы, переплетаем как сеть, ткань, внутри которой мы встречаемся, мы что-то друг другу рассказываем, какие-то истории. Эти истории переплетаются, сплетаются, проявляются узоры, орнаменты. И наше время - это время мифического. Этот привыкли мифическое понимать как идеологическое. Просто привыкли. Это опыт XX века. Мы привыкли дуть на воду, когда видим мифическое его появление, потому что человечество пережило нацизм и коммунизм. Как бы большие нарративы, большие повествования, как бы нас [музыка]. Большой нарратив. Я не знаю. Я просто по работе. Это чистый яд. Принял двухчасовой разговор Путина, профессора Путина. И вот как сказано. Принято. Принято как бы подшучивать. Но, ну, это, конечно. Но это такие шутки, от которых вообще говоря, не смешно. Да. Человек 2 часа гонит. И ты думаешь: "Ну, как это возможно?" Почему ты слушаешь сумасшедшего? Просто потому, что он президент ядерное оружие. Ты будешь и не такое слушать, когда ядерное оружие есть. И как бы всё нормально. Человек исполняет, что он исполняет. Он исполняет большой нарратив. Значит, что происходит с большим нарративом? Есть люди, которые в него прямо верят. Вот как в греческий миф. На первый взгляд, их быть не должно. То есть, есть поколение ников, которые говорят: "Да какая разница, верим мы или не верим. Главное, что мы побеждаем с помощью этого нарратива". Опять. Вот всю войну я провожу в интересной компании моих друзей, с которыми мы, как бы, занимаемся, ну, как сказать, подготовкой. Подготовкой это нельзя назвать. Скажем, это вариант взрослого образования. Когда в центре внимания субъектность украинского деятеля, человека, который действует в условиях войны. То есть, например, это предприниматель, собственник, который не воюет как офицер, а воюет, потому что невозможно не воевать. То есть, это мобилизованный человек. Мы это называем Академия цивильного офицерства. Так вот, когда я в эту историю попал, всё это началось с очень простого утверждения, которое для меня было, вот как выстрел. Очень простое, очень ясно и тоже очень интересно. Но ни одна война в мире не начинается. Физическая война с танками, самолётами, убийствами не начинается, если атакующая сторона не уверена, что она победила в семантической войне. Семантической войне, войне смыслов и значений. Просто это самоубийственно. Ещё не победил. То есть, это значит, что русские, заходя в войну, были уверены, что они победили. Слава Богу, что ошиблись. Все эти 2 года - это доказательство того, что они ошиблись. Но ошиблись даже не столько на поле боя, сколько ошиблись в семантической войне. Они были уверены, что они победили. И это хорошая новость, что они ошиблись. Но начали они её только потому, что были уверены, что уже победили. Уже себя убедили. Себя убедили. Да. И это отдельные механизмы. Они действительно себя убедили, что они победили. Но теперь начинается следующий вопрос: что? Ну, мы тоже не победили. И что означает семантическая война? И каким образом она ведётся? И что значит то, что мы в ней участвуем? Что такое победа в семантической войне или поражение? Вот здесь был Павло Гайдай. Это его любимый тезис, что поражение в войне - это всегда очень просто. Это когда люди этой страны, на которую нападают, ну, украинцы, должны украинские дети должны называть себя русскими. Просто искренне не понимать, что это за история. Вот если бы они себя назвали все русскими, ну, вот и конец войны. То есть, конец войны - это происходит в сознании. Но что интересно, что побеждённый никогда не понимают, что они проиграли. То есть, нету победы как таковой. Победы, победы там, дня Победы, ещё чего-то. Вот этого всего нету. А есть просто некая констатация, что правда, некая проступила. Ах, вот оно что. Оказывается, мы все всё это время были русские. Просто мы до конца не понимали этого. И вот нам помогли понять. То есть, поражение в семантической войне не выглядит как поражение. Оно выглядит как уяснение. И тогда возникает следующий вопрос: каким образом мы эту войну ведём? Что это значит? То есть, то, что русские сражаются вот этим своим размахиванием своим великим нарративом - фрик-шоу. Это потому, что мы из другой истории. Точно так же, как с греческими мифами. Мы их видим, и мы не можем понять, как можно в это попасть вообще. А когда ты в той ситуации находишься, бывают две позиции. Во-первых, иронии, цинизма. И люди, создающие эти мифы, они точно ироничны, ну, и циники. Но циники, которые играют. И есть люди, которые реально в это верят. Реально в это верят. И точка. Вот. Вот. И это великий. Это большой нарратив. Большой нарратив в данном случае пропагандистский. И что может справиться с большим нарративом? С ним не могут справиться фактчекеры. Что типа, ну, давайте докажите нам, что это так. На каких документах вы основываетесь? Ну, конечно, у нас же есть папка с письмами Богдана Хмельницкого. Какие проблемы? Вот мы вам подарим. А какие вас факты интересуют? То есть, что интересно, установка такова, что никакие факты не могут опровергнуть или подтвердить миф. То есть, если ты стал, то всё, дальше дело техники. То есть, факты ничего не способны сдвинуть, не на волос вообще. А сдвинуть надо. То есть, как вообще работают с большими нарративами? Можно ли сделать так, чтобы он был, например, узнан? Мы как бы его помним, но смеёмся и улыбаемся. Как это должно выглядеть? Вот что, что разваливает семантическую конструкцию, которая побеждает? Только одно - более сильная семантическая конструкция. А, ну, то есть другое повествование. И вот здесь возникает история мифа. То есть, либо мы реагируем, начинаем конструировать контрпропагандистский нарратив и говорим: "Да не всё не так", и наоборот, разворачиваем корабль. Просто, и это заведомо плохо, потому что это реактивное поведение и так далее. И так. Либо мы переотправляем. Получаем нацизм. Если мы порождаем, то мы получаем мифологические конструкции. Дефицит которых мы наблюдаем. Так что, как бы, вопрос очень серьёзный. Откуда они берутся, эти большие нарративы? И тут возникает вопрос об антропологии. В какой момент мы сами с вами нуждаемся в этих текстах? Здесь, здесь с историей мы ещё не разобрались. То есть, но история возвращается как бы странным образом. Можно ещё так представить. Дело модернисты, они исходили из того, что есть некоторые факты, некая реальность. А мы, начиная анализировать эти факты, добираемся до неких законов, принципов. Мы идём как бы в глубину, от фактов в глубину мы спускаемся. И за фактами, за видимым обнаруживаем, открываем невидимое, истину, правдоподобие, идеологию, идеи и так далее. Это логика модернизма. Постмодернизм заявил, что так не надо делать. Когда люди начинают идти в глубину, они думают, что они туда идут, а на самом деле чаще всего они что-то выдумывают. Короче говоря, зловещие вещи создают идеологические конструкции. И поэтому постмодернизм отказывается от глубины в принципе. То есть, есть поверхность, и можно жить на поверхности, находить себя на поверхности, располагать себя на поверхности. И тут возникает целая философия псевдоглубины. Например, псевдоглубина - это складка на одежде. Это вот, если ты живёшь на поверхности, она так согнулась, и тебе кажется, что там есть какая-то глубина. Глубины там нет. Ты всё ещё по поверхности гуляешь. Ты просто в какой-то момент сам с собой встретился. И возникает метафора складки, которая снимает глубину. Это постмодернистская философия, которая уходит. И вдруг мы возвращаемся в эту точку. Нам нужна не только история, но и глубина. И вот тут начинается интересная вещь, что мы сегодня перет. Это глубокое, глубокие вещи, глубокую душу. Появляется вот этот язык глубины или язык вертикали. Опять мне нужно эти два слова сейчас воскресить. Воскресить метафору глубины. У меня, у меня как бы складываются две истории, больших историй. Для меня одна история, когда в Италии подошла одна девушка, где-то лет 15, старшеклассница, на выступление в итальянской школе. Большой, меня сопровождал президент школы. И вот, ну, в конце просто разговоры, милая болтовня. Подходит девушка и задаёт очень серьёзные вопросы. По лицу видно, что серьёзный. Появляется переводчица, которая всё переводит. Эта девушка говорит: "Спасибо за вашу историю вот на лекции. А что надо жить красотой? Нужны звёзды, нужно уметь ориентироваться на красоту. А что, если звёзд не видно? Что у тебя вот тяжёлое состояние, звёзд не видно?" Я понял, что как бы у неё какая-то за этим стоит её история. Ты не можешь, как бы, пойти послушать историю. Ну, наверняка история большая, это видно по глазам. Но просто оставаться на уровне разговора там: "А что делать, если звёзд не видно?" Вопрос формулируется: "На каком уровне можно вообще на такой вопрос ответить?" И я говорю: "Ну, знаете, вот есть же эта замечательная история про колодец. Что если звёзд не видно днём, проблема в том, что днём звёзд не видно. Нужно вырыть колодец или найти колодец очень глубокий, залезть на дно, и на дне посмотреть наверх. И там, говорят, что видно звёзды". Значит, эта история - метафора очень древняя. Я после того это сам не помню, где я это взял. Ну, то ли из Перельмана "Занимательная физика", то ли из каких-то учебников по физике. Говорят, говорят, что бывают колодцы такой глубины, с дна которых видно звёзды, потому что свет туда не проникает, и всё, и нету рассеяния, как бы, всё логично. Я это рассказываю. Я говорю: "Поэтому, если вы живёте средь бела дня, вот в Италии, вместе с вами, но надо просто найти свой колодец, залезть на дно. Изнутри этого колодца вы увидите свои звёзды. А как только вы увидите звёзды, уже можно жить". Всё это было построено на разговоре вокруг бердяевской метафоры. Очень красивый. Он говорил, что средневековье все представляют тёмным временем, не отдавая себе отчёт, что у тёмного, тёмных времён никакой проблемы ориентироваться по звёздам. Просто живи по звёздам. Ну, и дело с концом. Проблема в том, что не все времена тёмные. Есть времена светлые. А проблема светлых времён в том, что звёзд не видно. И получается поверхностная жизнь. Вот если жизнь поверхностная, ты не знаешь, там, кто твои проводники, нужны ли тебе эти проводники. Вот ты это ничего не знаешь. Надо найти глубину души. Надо залезть в этот колодец. И звёзды появятся. Она это слушает. Я вижу по глазам. Она говорит: "Спасибо. Это то, ради чего я пришла. Это вот то, что мне надо было услышать". И мы прощаемся, обнимаемся, конечно. С тех пор ни разу не виделись. Ко мне подходит президент. Я как-то довольный. Но я даже, как сказать, это нормальный разговор на уровне метафор поговорили. Подходит директор. Это очень взрослый, опытный человек. Поворачивается к этой девушке спиной, ну, чтобы она не дай бог не заметила, что происходит. Он плачет. И он меня спрашивает: "А откуда ты знаешь её историю? Почему ты ей это так ответил? Откуда ты знаешь её историю?" Я говорю: "Я не знаю её историю. Я её первый раз вижу". А что за история? Оказалось, что эта девочка, которая умирала от рака, и вся школа боролась просто за неё. Там это длилось несколько лет. Все были уверены, что она умрёт. Но опытные, циничные врачи, там, и так далее. Пол школы молилась, пол школы спасала. И это целое было приключение, которое вообще школу держало. И вот эта девочка, когда она жила, просто ей сказали, что всё, живая. Типа, вердикт врачей был как бы благополучный. А у неё остался этот вопрос. Ну, вот, а чтобы, ну, как сказать, просто жить, как ты жила, пережив всё это, это как-то странно. Это очевидно пустая жизнь. Надо-то отрыть глубину. Мы обычно ждём глубины как какой-то величия, звёзд, масштаба. А у тебя этого масштаба нет. И кто-то тебе говорит, что со звёзд начинается. И оказывается, всё надо начинать с колодца. А про колодцы она знает всё. Про колодцы. Вот лично она знает всё. Она вообще эксперт по колодцам. Она в этом колодце провела несколько лет. И оказалось, что ей не хватало этой истории с колодцем, потому что оказывается, вот это самая глубина в нас, она позволяет нам вернуться к отношению со звёздами. Перет. Вертикаль. Что в этом образе, в этой метафоре интересно? Опять историческая справка. Давно известно, что это не так. Физики всё посчитали. Если что, в "Занимательной физике" есть расчёты для малорос, что ничего нельзя на колодце реально увидеть. Но эту историю повторяют все, включая Аристотеля. Это что значит? Что это архетипическая история. Даже если с колодцами это не работает, то всё равно полезай в колодец. А какой колодец? Вот оказывается, что можно не начинать с фактов, с поверхности и идти в глубину. А можно наоборот, открыть глубину, из которой я вижу поверхность, наоборот. То есть, глубину я открываю не созерцая факты, а каким-то другим. Открываю свою глубину. И потом я эту глубину не придаю. Даже наоборот, я из глубины смотрю. Сейчас появится это очень трудная тоже точка, потому что называется это "думать всем нутром". Вот я так сейчас говорят. Я всем своим нутром чую, что значит, что человек пытается смотреть на факты, на реальность изнутри, из некой глубины. На этом построена и вся, скажем, правда, и вся ложь. Но это очень современная ложь и правда. Например, Трамп, вот эти все ребята, конспирологи, они тоже нутром чуют. Им бесполезно что-то доказывать на уровне фактов. И Путин нутром чует. Но другой вопрос в том, что нам надо разобраться с этим нутром. Но всё равно направление то, что надо не спускаться вглубь, а наоборот, из глубины смотреть на факты, как бы из глубины выбираться. Поэтому глубь надо найти. И что вы думаете? Несколько дней назад я был в Полтаве. У меня там есть друзья. Полтава - это газовики и нефтяники. Газовики и нефтяники. И это, как сказать, очень серьёзная компания, как сказать, людей, которые занимаются оборудованием, обеспечивающим скважины. И за день я просто готовил эти лекции, и всё хожу, думаю, что же делать с этой метафорой глубины? Что же делать с метафорой? Вдруг я встречаю профессионалов, которые обслуживают глубину. Понятно. Значит, и там, когда ты попадаешь с этими вопросами о какой глубине мы говорим, что такое глубина души и так далее, надо говорить короче. С газовиками и нефтяниками. Во-первых, они все знают, что в Украине самый трудный геологический профиль. У нас нефть, газ лежит слишком глубоко. 6 км. 6 км - самая минимальная нормальная скважина сегодня - это 6 км. Представить себе, что люди прогрызают это не то чтоб пойти на приём к Хонали, пожать на Шет. Ты даже не знаешь, что у тебя такая глубина есть. Есть очень смешная вещь. Вот, например, у вас дача, и вы можете посадить картошку, и всё, что вы вырастите, это ваше. Возникает внимание вопрос: начиная с какой глубины это уже не ваше? Потому что, как вы знаете, недра принадлежат народу. И поэтому, сколько там должно быть? Самое удивительное, люди, специалисты по глубине, границы "моё - не моё". Да, по вертикальной границе. То есть, это смотрите, это потрясающая юнгианская метафора. То есть, в какой-то момент у нас психическое расположено на какой-то глубине. Есть моё рациональное, моё сознание. Есть какое-то моё бессознательное. Оно моё. Мне снятся сны, в которых я узнаю знакомых и так далее, и так далее. А в какой-то момент я могу добуриться до не своего. Это блин, не моё. Это начинаются, это начинаются недра. Ну, то есть, от того, что ты назвал это коллективное бессознательное. Ну, что легче стало? Вдруг оттуда какой-то дракон? Ну, здравствуйте. Откуда он тут взялся? Я никогда не видел. Але всех воз. Вообще все общее. Све поле. Всех возможно. Поле - это не поле. Вот. Вот тут надо США тель, что мы говорим так: поле или ядро? Поле - это постмодернистская метафора. Да, пост. Всё на поле. Всё развёрнуто. У нас большие возможности. А вдруг у тебя раз, и Алиса на нору. И ты куда-то летишь. Это очень страшно падать в нору. И ты очень боишься разбиться. Ну, проблема в том, что она такая глубокая, что ты падаешь часами. И ты летишь, летишь. И ты уже устал бояться. И ты уже даже поспал, проснулся. Тебе говорят: "Уже на лекцию пора". И ты как бы идёшь, а всё ещё летишь, летишь, летишь, летишь. И ты думаешь: "Вообще, может, ты никогда не упадёшь?" Можно падать, не не упав, начинать жить. Ты начинаешь жить. Мимо тебя банки пролетают, полки, книжки. Ты взял книжку с полки, почитал. Устал. Закладку занро. Нео. Да. Представьте себе, что вы никогда не не долетите до дна. Что делать с этим открытием? Да не спешите вы на кушетку. Там такой же, там такой же лётчик, как и вы. Он тоже, он просто рядом с вами летит. Он тоже не понимает, что вы летите. Тоже копе, чтоб видеть как бы. И вы вдвоём летите. Потом он просто и улетел куда-то отдохнуть. Ты дальше летишь. Представьте себе жизнь по вертикали, когда ты падаешь, падаешь, падаешь. Что такое проблема дна в данном случае? Что это значит дно? А что его нет? Без дна? Война? Без дна? Да. Ну и тогда смотрите. Бездна. Без дна. И тогда кажется, что ты больше никогда на поверхность не вернёшься. Логично же. Не оттолкнуться. Нечего. Да. Нечего оттолкнуться. Земной шар. Земной шар. Город Киев. Киев. А здесь расположен город Харьков. Вы роете хорду на вокзале. Садитесь на вокзале. Вас помещают такую капсулу на колёсиках, и она падает. Летите, летите, летите. Дна нету. В какой-то момент вы понимаете, что что-то вы стали притормаживать. Одна всё. Нету. И вдруг вас так ловят. Хоп! Добро пожаловать в Харькове. Вы прилетели. Потом вас опять отпускают, и вы опять летите. Но можно же представить вот такое. Это Дан. Ты так сделал. Ну и всё. Вы летите. И тут приостанавливает. Начинаете летать. То есть, бездну можно представить себе не как бездну, а как какое-то пространство, в котором вы просто пролетаете. Не своё. Пролетает не своё. Что такое не своё? Недро. Значит, как Украине рассказы бывалых газовиков, как они роют в Украине. Это они все знают. Но это меня потрясло. У вас вот участок. Ваш сосед купил не ваш участок. И есть подозрение, что у него есть газ. А у вас газа нет. Не надо с ним вести переговоры. Надо копать под углом. Потому что на своей территории это ваше. Выкопать. А потом недро. А там они общие. Они народу принадлежат. И короче, это очень смешно, но это всё правда. Так и есть. Украинские газовики так копают. Обычная практика. И поэтому те, кто так копают, они молодцы. У них есть технологии, оборудование и так далее. Потому что под углом трубу, ну, труднее ложить. Короче, это тебе не так копать. Ну, и поэтому возникают новые технологии и так далее. И вот, короче говоря, копают они, копают, извлекают, извлекают. И появляется супер новость. Украина, ска, пробита скважинами. Оттуда когда-то вли. Что можно взять, но не всё, конечно. Там осталось много, просто технологии не позволяли забрать. А теперь оказывается, можно спуститься и добрать. Во-первых, новыми технологиями. Но самое интересное, если там уже взять нечего, то туда можно просто закачивать воду. Потому что там горячо под землёй. Горячо. Нагревать. Это работает как теплоэлектростанция. Это просто скважина, в которую вы гоните по которой воду и получаете теплоэлектростанцию. Поэтому все пробитые дырки, они не зря пробиты. Они производят энергию. И оказалось, что это не какие-то космические технологии. Всё работает. Но просто как это такая ревитализация скважин. И короче говоря, мы, я это всё слушал, думаю: "Господи, как это прикольно, что любая фраза газовика - это юнгианская метафора". У тебя такое ощущение, что это открытие. Ты что-то понял про человеческую глубину. Они просто говорят, например, они говорят так: "Давайте назовём нашу компанию компания глубокого бурения".
Я говорю, ребята, уже было, конечно. Помните, что такое компания глубокого бурения? Судя по первым буквам, лов в Советском Союзе, они — компания глубокого бурения под Саудовскую Аравию. Можно, конечно. Ну, всё можно. Это будет общее. Можно просто пасть не с Украины, можно с соседней там державы. Но, короче говоря, я подхожу к главному. Внимание! Вы, вы помните все, как по-английски колодец? Well. Л. Колодец. Вот так. Колодец, он же скважина, он же скважина. То есть то, что мы называем скважина, технологический термин well. Поэтому работа с глубиной — это deep well. Поэтому есть как бы разные позиции. Wellness, если тебя интересует про каламбур, если тебя интересует благополучие, то англичане желают друг другу: "Ты можешь как бы держаться молодцом, а можешь поселиться в". И вот это искусство жизни в это наше [музыка] будущее. Жить в колодце. Но колодец — это место, из которого видно звёзды. Всегда же вопрос: как начинать? На поверхности ты не видишь вертикали. Вертикаль она есть, но ты её не видишь. Для этого нужно каким-то образом открыть этот колодец. Конечно, здесь звёздочкой надо отметить, не забыть упомянуть моего любимого писателя Харуки Мураками. Так нельзя. Господи, я не знаю, что делать с Харуки. Он же живой! Слава Богу, я счастлив, что он живой. Это значит, что мы сейчас сидим, а он пишет. Это значит, что не исключено, что он напишет очередную толстую книжку. Чем толще, тем лучше. На перегонки со временем. И мне как-то в тот момент, когда я обнаружил, что он живёт и пишет, а я просто живу, у меня появилась надежда, что я всё время вижу человека, который параллельно думает про то, что ты живёшь. Это удивительно. Вот знаешь, что сейчас есть человек на Земле, который продумывает твоё проживание. И во многих его романах появлялась давно тема, которая была не очень понятна. Тема человека. Если я не ошибаюсь, это роман "Хроники заводной птицы", в котором главный герой внезапно узнаёт, что его жена куда-то делась. Ну, куда-то ушла, и он не понимает почему. Что к этому привело. Ему очень важно понять, что с женой. И, в принципе, он бы мог броситься на её поиски, но он понимает, что на самом деле они потеряли глубину. Ну, то есть как-то вот он давно уже не понял, каким образом она куда-то делась, что вообще могло произойти. И просто от того, что ты её найдёшь с полицией, это ничего не решает. Что ты выяснишь в конце концов? Что случилось? Там найдёшь хорошие причины. Это же не изменит жизнь. Поэтому надо не искать с полицией, а поселиться в колодце, который у тебя во дворе. Брошенный колодец, который просто есть. И поэтому надо туда поселиться и там провести время. И роман описывает фактически как бы перестук мира с точки зрения человека, который поместил себя в колодец. И вот такой роман, в котором описано переосмысление японско-китайской войны XX века, отношения людей, всего на свете. На поверхности ты открываешь ту глубину, из которой ты смотришь заново на свою жизнь. И здесь очень важно то, что отмечают эти люди в книжке — метамодернизм. Что модернизм — это когда мы от фактов идём к глубине, по поводу которой мы не уверены, что это глубина мира. Это может быть глубина нашего разума. А современный, в другую сторону, должны найти колодец и из колодца посмотреть на факты. Надо научиться как бы мыслить всем собой и проживать осмысленно. [музыка]
Поэтому возникают, возникает глубина и миф. Тогда это способность говорить из глубины. Говорить из глубины — это приводит к языку искренности и к языку аффекта. Вот в эту точку мы попадаем. Имеет смысл говорить только из точки искренности. Точка искренности может быть очень банальной. Есть такие люди, которые сами с собой разговаривают и рассказывают: "Я сейчас пойду, встану, штаны надену, потом я пойду зубы почищу, потом я, скорее всего, пойду на работу". У них тоже идёт нарратив, но не сильно захватывающий. Люди очень одинокие, потому что почему-то никому не интересно слушать, куда, как именно они пойдут. Это поверхностный уровень, поверхностный уровень языка. Но бывают разговоры изнутри. Вторая, вторая форма очень странная — это слушать чужие сны. Обычно это страшно важно самому человеку, а тебе что-то не страшно важно. Вот если я сейчас вам рассказывал, что я 3 часа смотрел такого разговора в ожидании бани, как бы после лекции, и ничего такого. Там куча интересных людей. Я не понимаю, почему они были. Но я никогда вам не смогу пояснить, почему этот сон был такой захватывающий. То есть, обычно людям на поверхности сны друг друга неинтересны. Но бывают такие сны, которые плотнее, чем реальность, и ты можешь слушать бесконечно. Тебе даже всё равно, кому приснилось. Ты не понимаешь, почему. Вот такого рода нарративы вообще производятся. То есть, миф он имеет где-то прикосновение к этим недрам. И человек, который из этой глубины говорит, он воспроизводит нарратив, который для него существенен. И более того, из этого нарратива ты видишь факты по-другому. Что-то важно, что-то более важно, что-то менее важно. Есть, например, такие сны, которые определяют нашу тональность жизни навсегда, на всю жизнь. Снятся один раз и навсегда. Ну, сейчас дело не в снах. Но есть такой жанр снов, которые снились несколько раз в жизни. Ну, в смысле, два-три сна, которые ты хорошо помнишь. Все сны мы не помним. А вот эти два-три мы никогда не забудем. Потому что вот это вот приснилось так, приснилось. И почему мы их не забудем? Не потому, что мы хотели бы, нам нравились, а потому, что они нас изменили. Это приснилось после этого, как до сна. Что я просто спать лёг, но со мной случился нарратив. Этот. То есть. И это всё разговоры, конечно, перед сном. Это так были устроены колыбельные, да. Вот. И сказки на ночь, когда читали эти все истории, они для того и были предназначены, чтобы помочь человеку дойти вот этих нарративных нерв. Нарратив где-то рождается. Но смотрите, нарратив рождается не так, как универсальный нарратив для всех. Это не то, чтобы мы. Идеология — это всегда нарратив, который конструируется для всех. Его меряют так, чтобы он всем нравился. Чем большему количеству людей нравится, тем он сильнее. С мифами не так. Мифы, они иногда выдают огромные конструкции. Но это конструкции, которые я принимаю только в случае, если я сопричастен этой истории. То есть, я — это моя глубина. Это я начинаю со своей глубины. Она с одной стороны моя, то есть колодец на моей территории, как бы из меня бьётся. Но проблема в том, что он уходит в недра. И вот мифическое — это способность из глубины смотреть на поверхность фактов. Дальше идём. Вот это искренностью величием. Искренность — это выражение. Уже давно функционирует во всём мире новая искренность. То есть, по постмодернистской иронии появилась новая искренность. Героями культуры стали люди, которые мудры не потому, что много учились, а потому, что искренне. Ну, какое-то время я собирал просто для себя целую коллекцию произведений там, литература, искусство, кино, которое посвящено людям, которые существенно просты. Существенно просты. Там диагнозы, дети, что ещё может быть? Старость, у которых, которые не могут похвастаться своими интеллектуальными способностями. Но их позиция в мире такова, что это позволяет им быть мудрыми, потому что они искренни. Ну и, конечно, это не только "Форрест Гамп". Но примерно, когда появился "Форрест Гамп", там "Человек дождя" и там целая линейка этих про мудрость людей, которых все считают ограниченными, да, в той или иной степени. Появились великие истории. Например, мой любимый роман Марка Хэда "Загадочное ночное убийство собаки" — это книга, которая была таким мировым просто бестселлером где-то в начале двухтысячных годов. Книга написана специально примитивным языком, никогда не сложносочинёнными, от лица мальчика, которого глубокий аутизм. Он, он сидит дома, не любит ходить на улицу, занимается подсчётом машин, следит за тем, какого цвета машины проехали по улице. Его совершенно не интересуют человеческие отношения. Он мечтает стать космонавтом, которого отправят в космос одного с компьютером, и наконец его оставят в покое. И поэтому он мечтает о берего космонавтике. А вообще, он гениальный математик, и он постоянно решает задачи, постоянно решает задачи. И вся эта книжка — это желание человека решить задачу. И он читает Шерлока Холмса и понимает, что Шерлок Холмс — это совершенно захватывающая вещь. Оказывается, можно раскрывать преступления. Проблема в том, что на его улице никогда нормальных преступлений нет. Это большая проблема всех будущих Шерлоков Холмсов. И вдруг он однажды выходит прогуляться возле дома. Он дальше дома обычно не ходит. И вдруг видит в соседнем дворе, средь бела дня, убитую вилами собаку. Сцена ужасная. Но поскольку у него аутистический спектр, он не понимает, что это ужасно. Он просто видит это и понимает, что у него есть шанс быть Шерлоком Холмсом. И он начинает распутывать преступление. И он распутывает его до такой степени, что ему становится понятно, какие отношения у мамы с папой, куда уехал папа, куда делась мама. И в конце концов он совершает великое путешествие в другой город, в Лондон. Он никогда не выезжал из собственного квартала. Сам он раскрывает все тайны мира, идя за знаками. Идя за знаками, вот ориентируясь на эту простоту. А появляется новый герой культуры, сила которого не суперспособности, а привязанность к любопытному, интересному, красивому, потрясающему, как математика, как преступление, как страшно и захватывающе. И вот если человек идёт за эту ниточку, держать крепко, он в конце концов... Извините, что у меня всё-таки в конце концов... Он распутывает преступление, он... Валяется. Он распутывает преступление. Он валяется. Вот начинались с культуры, для которой главный герой — он такой. Он искренний и последовательный. Он идёт из глубины сердца. Он фиксирует то, что его трогает. И он открывает вещи, которые его примагничиваются. То есть, это не делает его великим в его глазах. Точно наоборот. Это человек всегда, это такой коллективный лузер, как бы лузерская позиция, находясь в которой ты можешь как бы пойти дальше. И возникла целая субкультура, вот связанная с такой эстетикой. Когда-то, ну, как бы в среде друзей моего сына, они начали делать газету "Лузер" под впечатлением от великого журнала "Э". Это идеальный глянец, на обложке которого появлялся супергерой какой-то и всякие афоризмы его, как он для того, чтобы открыть мир, поехал в Париж и что-то там открыл. И эти подростки придумали такую историю, что если ты хочешь открыть величие, то в Париж не надо, надо в Бердянск. Ты как бы едешь в Бердянск, ты находишь такое место и такую глубину, из которой тебе вдруг рапа... Есть нормальный путь — это путь лузера. Со стороны ты лузер, а в твоей жизни начинаются вот эти колодцы и звёзды. И начинается глубокая, искренняя, великая. Но очень важно видеть, как это великое разворачивается во времени. Например, когда мы в эту игру играли, ну, я просто как отец, как дедушка в Кембридже, в такой степени, что более великого уже невозможно представить. Тринити-колледж. Тринити-колледж, там создали всю физику. Ну, если не сказать, всё. Всё естествознание. Всегда говорят, что это немножко шовинистское утверждение. То есть, если бы я был британец, я бы так никогда не смог сказать. Если бы это ты так говоришь, что это уже почти британский шовинизм. Но это правда. Вот на маленьком куске земли работали последовательно Ньютон, Максвелл, Резерфорд. Вот 80% физики создано в Тринити-колледже, не в Англии, а вот в конкретной точке на земле. Всё за углом Пап Игл, и там всё на салфетках нарисовали всё, что могли. ДНК, большой взрыв, атомную структуру мира. Ну, вот все ключевые идеи физики. Дарвин там где-то гулял, учился не очень хорошо. Ну, короче, вот есть такой город на Земле — Кембридж, а в нём есть Тринити-колледж, в котором, в котором всё это создали. Сейчас, подождите, я что-то потерял мысль. Лузеры, лузеры. И вот я захожу в святая святых. Я об этом месте всё детство мечтал. Это часовня Тринити-колледжа. А в часовне Тринити-колледжа есть две скульптуры. Одна из них — Ньютон, ну, ясно. А на стенах золотым, золотым по белому мрамору выгравированы имена величайших профессоров, которые в Тринити-колледже жили, которые поменяли мышление человечества. Прямо я читаю, сердце заходится. Там есть люди, которых я знаю, например, Пётр Леонидович Капица. Вот он, Капица. Написано рядом, написано Витгенштейн. И ты просто читаешь и думаешь: "Господи, ты знаешь, в этом списке ну четвёртую часть имён я знал". Это просто чудо, что так много. Уже даже удивительно, что ты их знаешь. Их очень много, прямо же невозможно представить. И вдруг я ищу какие-то имена, которые мне что-то говорят. Каждое выискивая, и вдруг вижу фамилию Безикович. Кто же он? Кто же он? Безикович. Я начинаю смотреть. Математик, написано. Математик. Ну, хорошо, ничего не нахожу. Иду в интернет. Нету ничего про Безиковича. Википедия ещё не создана. Иду в Музей науки Кембриджского университета. Говорю: "Там есть реконструкция". Конечно, мы всё знаем. "А кто такой профессор Безикович?" "Какой-то математик". "Ну уж он в древности жил?" "Да не в XIX веке жил, там 70 лет назад". То есть, с одной стороны, это такой великий человек, что он рядом с Витгенштейном и Резерфордом. А с другой стороны, никто уже не помнит этого Безиковича. Ну, это чисто лузерский проект. Я начинаю выяснять, кто этот Безикович. Пропал Безикович. Оказывается, единственная ссылка в интернете — это ссылка на "Великие кладбища мира", где указана молитва Безиковича-Черкасского. [смех] И, короче говоря, несколько лет я пытался узнать, чем именно велик этот человек, как он угодил на эту стену. Всё, что я о нём знал: где он похоронен, что он родился в Бердянске. Но надо было, надо было. Я уже был, ну, просто забыл даже про него. И однажды читаю биографию Нильса Бора, величайшего человека. И там описано, как Нильс Бор едет в поезде со своим другом Безиковичем и обсуждает проблему математическую, проблему каких-то частных уравнений, какие дифференциальные уравнения они обсуждают. И оказывается, есть уравнения Безиковича. Есть целая наука. Все это знают. Математики говорят: "Ну как же, конечно, есть". Оказывается, это целая, ну, целый пласт знаний, который сейчас ушёл из актуальности. Но представьте себе такой способ жить, когда вы идёте не за громкими именами. Не громкие — это не значит, что громкие не великие. А великие не громкие — это неправда. Это всё гораздо сложнее, разные измерения. Но просто идёте в эти норы. И проект "Лузер" — это была история, когда ты специально как бы отправляешься, например, в какой-то город, там, в Крыжополь, и пишешь 100 фактов, после которых вы никогда не забудете Крыжополь. На первый взгляд кажется, что это невозможно. Но так в этом и вызов. В этом и вызов. То есть, появляется новый герой. На самом деле, скоро этот новый герой станет единственным героем Украины, потому что, ну, для мужчин, потому что мы никуда не выезжаем. У нас как бы единственный путь — в глубину. Женщины нам рассказывают, как там без нас, а а вы из глубины. Ма. А мы из глубины, если что, производим мифы. На звёзды смотрим. На звёзды. Вы знаете, как одиноко в Италии. Даже на звёзды не хочется смотреть. И мне так жалко этих бедных женщин, носятся по свету, что-то страдают, никак не уймутся, никак не вернутся. Что так страдать? Страдают бедные реально, без всякой иронии. Песни о родине, всё такое. Ну же, вернись ты в свой Крыжополь, как бы в Ил Сковороды. Что не надо по поверхности ходить, нужно амуры дома. И как бы, ну, эти вещи очень связаны между собой. Смотрите, что происходит. Это возвращение времени. Это возвращение пространства. И это возвращение субъектности. Это через искренность, это через глубину происходит. Важно, что не через высоту. Вот что важно. То есть, обычно, когда мы говорим о вертикали, мы говорим о высоте, о звёздах, о красоте. Но да, но чтобы эти звёзды воспринять, нужна глубина. Опять роем мы эти колодцы или находим. С колодцами всё в порядке. Колоды найдутся, они как бы существуют. И интересно, что опять колодцы уходят в недра. Вот это поразительно, потому что это просто слова. Английский — это в школе все учат well. И что это вообще значит? Что есть культура, которая хорошая, понимает, как глубинное. Обычно же мы воспринимаем британскую, мы же культуру воспринимаем британскую как пиратскую. То есть, это там моря, работа с поверхностями, империя, солнце не заходит на территории колонии. А там всё-таки эта культура Алисы в Стране Чудес, которая падает в свой колодец. Что будем считать, что с тремя словами разобрались? Немножко, немножко. В историю. Немножко в историю. В истории произошло возвращение истории. Произошло тоже таких три периода. Историю, во-первых, потеряли постмодернисты. История превратилась из history, то есть High Story, в Stories. Stories. И в этих Stories, Stories потерялась. И возникла такая концепция, что история как великий нарратив — это всегда собрание малых нарративов. И всегда это литература. То есть, в истории было три периода. Наука. История первая — это история, собирающая исторические факты и на их основе выводящая исторические законы. Это очень примитивное представление об истории, но оно было. Например, марксисты все жили в этой логике. Что делают историки? Изучают факты и выводят из них законы. Вторая история — это история, которая нормальная гуманитарная история, которая говорит, что историк не занимается фактами, историк занимается текстами. Он интерпретирует тексты. Заниматься анализом фактов и интерпретацией текстов — это две разные науки. S. Гуманитарная наука. История занимается интерпретацией текстов. Те и производим тексты. Там невозможен фактчекинг. И получилось так, что совсем недавно было два типа историков. Их можно было встретить в стенах университета. Например, историки одни, которые считают, что историк как специалист — это специалист по фактам. Как это было на самом деле. И вот этот язык: "Как это было на самом деле?" — это наука. История. Но это звучит очень оптимистично. Но ни одно исследование не выявит, как это было. И оказывается, что какой-то... Следует признать, что историки — они вообще не про это. Историки — это авторы нарративов. Авторы нарративов. Как говорит Цак, все говорят: "Историки всё время переписывают историю в зависимости от времени". Обычно это говорят с отрицательной коннотацией, что это нехорошо. История раз не переписал — это вообще дело историка — переписывать историю, создавать нарративы. Создавать нарративы. И вот эта наративная история — она очень правильна, кроме одного. Что есть представление о этом грант-нарративе, большом нарративе, в большом нарративе, большой истории. Вот проблема больших историй, что они были идеологи, они были модернисты. Все большие истории писались модернистами. Создавали такое большое полотно, многотомное, где описывалась история государства Российского. Там или Грушевский пишет такую историю Украины как историю народа. Вот он создаёт большой нарратив. Потом, потом все стали в таких нарративах сомневаться. И стало всё гораздо проще. В конце концов появляется Сергей Плохий "Братья Европы". Маленькая книжка, которую ты можешь прочитать. Нашара. И не угодить в идеологический нарратив. То есть, он уходит гранд-нарратива. Оно собирает какие-то нарративы поменьше. Куда мы попали? В точку, в которой историк Ярослав Грицак, историк, говорит, что, конечно, история возвращается. Но ключевой недостаток современной истории в том, что она утратила тему мифа. И вместе с ней тему самой истории. Мы не очень понимаем, как работает историческое время. Большое. И в этой точке бывают разные представления. Например, последнее, что надо сказать, что мы когда учились в школе, то есть в модернистской парадигме, история шла всегда так, что есть прошедшее, настоящее, будущее. И мы все очень хотим попасть в будущее. Вот это вот прекрасное далёко. Всё дело, оно светлое, прекрасное. И это не только потому, что оно коммунистическое, а потому, что так лежит вектор истории. Как бы человечеству не вилось, оно, конечно, может совершить глупости, но в принципе всё идёт к лучшему. Много плохих людей, все они не очень. А в сумме получается как бы прекрасно. И это вселяет надежду, потому что ты знаешь, что твоя жизнь как бы, ну, не совсем, а вот как бы в сумме все эти... Not, если сложить, получается, ну, нормально получается. Это главный нарратив прогресса. То есть, прогресс — это религиозная струя в этом смысле. Это большой нарратив, который обеспечивает человеку способность смотреть в будущее с надеждой. И вдруг в девяностые годы, в начале двухтысячных, человек, о котором мы завтра будем говорить, МБХ, он говорит: "Особенность нашего момента, что в истории всегда настоящее воспринималось как точка. Есть океан прошлого, которым занимаются историки. Океан будущего, которым занимаются люди надежды, политики, визионеры. Есть какое-то настоящее, в котором надо типа держаться. Этот миг мы всё время теряем. А великий учитель Толли нас всех учит не терять, что вот если мы мол научимся вот не терять этот призрачное настоящее в иллюзорном прошлом и идеальном будущем, то будет нам счастье". И СТ прошлого и будущего. Кто такие современные люди? Современные люди — это люди, которые не хотят в прошлое. Во-первых, потому что там стоматология была не [музыка] очень. Как бы там всё неплохо, но там были лучше. Туда не надо. Детская смертность, вот это всё. Короче, никто туда не хочет в это прошлое. Даже в самое прекрасное. Только на машине времени ненадолго, во времена Иисуса, чтобы посмотреть, как там это всё было. Ну, уже снят фильм на эту тему, поэтому, ну, всё, закрыли тему. Можно уже туда не ехать. А здесь жить. Но самое интересное, что и будущее нас перестало манить. Мы понимаем, что там такие точно придурки. Ну, та и точно, только будет, ну, сложнее. Техника, чипы, там, космос, Барс. Ну, драмы те. Вот это же, это уже не оно. Уже не монит. И поэтому, что делает человек нормальный? Говорит: "Мри". Он раздувает настоящее. То есть, для нас это уже не точка. Это облако. То есть, настоящее — это в прошлое и в будущее какой-то шар, в котором мы размещаем. Нам не хочется туда. Туда. Что значит его осваивать? Это значит пробивать вертикаль. Ну, и вглубь, и вверх. Но вот строить вертикаль. И так возвращаются боги. Так возвращаются боги, потому что в таком чувстве времени возвращается вертикаль. Потому что это единственный способ раздувать настоящее, потому что туда не надо. Туда тем более. Поэтому давайте размещаться здесь таким образом, чтобы чувствовать жизнь. Как и настоящее — это не точка, а это длящееся что-то, что для нас единственное возможное место нашей жизни с вертикалью. И вот эти три темы: история, аффект и глубина — это то, что составляет вместе тему метамодернизма, внутри которого мы теперь ещё и в состоянии метамодернизма. Ну что, вы уже спите? Я, я проснулся, честно говоря. Поэтому, поэтому уже давно всё. Игорь уже три раза посмотрел. 2. Правильно. Сейчас 7:30, 8:30, 9:30. А 2 часа. Господи. Всё. Я закончил.
Вдруг вопросы. Юрий, у меня вопрос такого плана. Даже не вопрос, а ассоциация вылезла. По ягодам, вло, там для плотного знания и память про рай давала возможность двигаться вперёд. И сам по себе он, собственно говоря, когда он нам... И когда мы говорим про глубину, то там то, что, собственно говоря, как раз вторая ассоциация у меня возникла, что, собственно говоря, этот объём полёт в сюда, в ту верхнюю точку, в рай, то там я раз же тоже с нижней точки, собственно говоря, вверх, а не наоборот. А я раз. И то есть, она как раз, собственно бы, сама по себе такая ассоциация. Ну, то есть, это тема Данте. Что для того, чтобы подняться к звёздам и к Богу, надо спуститься в ад. И ключевым как раз является то, что в нас в подсознании есть знание того, что там, что там есть. Мы туда должны двигаться. Да. И не должны остановиться раньше времени. Тоже важный вопрос. Не должны променять вертикаль на что-то попроще. И это вот это открытие того, какого величия. Я жду исследования точки величия. Выглядит как спуск без остановки. Спуск без остановки. Когда говорю себе, что хватит, пора остановиться, я не останавливаюсь. Это единственная возможность пройти ад. Понты. Да. То есть, вот эта тема колодца, глубины и высоты как пробитой вертикали нам завтра очень пригодится с утра для того, чтобы попробовать описать всё-таки вот эту метафизическую, попробовать понять, как устроена культура из этих... Каким образом мы обустраиваемся в ней и что такое эта точка мобилизации. Тогда скажите, вы сказали, что ша создаём. Ша мы не хотим. Не прошлое и не будущее. Оно нас. То есть, это мы в кризисе, правильно? Будущее бы мы, наверно, бы и не посмотрели на эту вертикаль, не подумали. Не факт. Не факт. Вот смотрите, просто здесь нельзя спешить с формулами. Они, например, говорят такую вещь, что метамодернист, модернист — это человек, который интересуется прошлым, чтобы увидеть, что в настоящее — это зерно будущего. То есть, мы начинаем ценить настоящее, потому что мы имеем дело с зёрнами некоего будущего. То есть, когда я смотрю в прошлое, я понимаю, я вижу точки, когда родилось то, что мы сегодня имеем как настоящее. А это настоящее мы ценим. И прошлое для нас — это созерцание семян. Если я в прошлом нахожу эти точки, зёрна, то это меня вдохновляет на то, чтобы иначе ценить настоящее. Настоящее — это не просто скопление чего-то, это всё, включая новые зёрна, новые семена будущего. Но эти зёрна и...
Семена. Мне нужны не для того, чтобы поскорее в будущее, а чтобы понять, что я сегодня уже имею дело с этим будущим. Вот с этими точками райскими я их выращиваю. Бесполезно для того, чтобы следить за ростом морковки, постоянно её из земли доставать. Ну, это старая притча. Не надо доставать, если она действительно выросла. Не доставай, доверься, что она там без тебя растёт. Это вообще не тривиальное здание. Может, её там? Может, её там нет в глубине? Это работа с глубиной. Да, глубину мы всё время пытаемся достать на поверхность и посмотреть, выросла или нет. Как там у нас с мифом дела? Ну, всё, всё онто пророс, но он умер в этот момент же. Здесь у из будущего по шарме вот так, из будущего. Потому что будущее, как грядущее, в нашей жизни уже присутствует в виде зёрен. То есть культивируем. То есть Августин. Да, ну и Августин тоже. Но то есть занимайся настоящим. Тут доверь и в настоящем есть возможность созерцать прошлое, но с этой точки зрения как истоков настоящего. И с другой стороны, замечать зёрна будущего. Вот этого шнее уха за смм, за будущим. Ухаживай за будущим сегодня. Если ты понимаешь, это зёрна, то тебе не надо стремиться увидеть, как это будет через 2000 лет. Но уже здесь всё.
У Апостола Павла есть такой роскошный сюжет, послание, где он рассказывает своему другу христианину, что он в тюрьме оказался вместе с интересным рабом. Апостол Павел находится в раб. Этот раб христианин, и он Павел потрясён. Он-то считает, как все нормальные люди, что рабы не свободны. А ну, свободные люди не рабы. Это как бы мир рабовладельческий. Вот рабы есть. И тут он вдруг видит раба, который свободен. Почему? Потому что он христианин. Его Христос освободил. И Павла, который всё знает про Христа и про Христа рассказывает, это удивительно. То есть оказывается, Христос освобождает от рабства в прямом смысле. И он пишет его хозяину, который действительно владеет им как рабом, что ты же тоже христианин, мой друг. Обрати внимание, что твой раб свободный, такой же, как ты. Что происходит? Если бы Павлу в этот момент кто-то бы сказал: "А как вы относитесь к рабовладению как институту? Не считаете ли вы осуществить политическую реформу отмены рабства?" Он бы просто не понял бы, о чём вы говорите. Вы бы для него были сумасшедший человек. То есть в XIX веке нам кажется, что это очевидно, что мы отказались от рабства, крепостничества, рабства, всего что хотите. Нам кажется, это естественным. Это действительно последствия христианства. Вот это освобождение от рабства, понимание, что это омерзительно. Но для этого потребовалось 2000 лет. То есть если вы это Павлу сказали, что вот вы сейчас такую философию продвигаете, рабство отменять, он бы решил, что вы фантазёр. Ну, вы какие-то глупости говорите. Вы вы не культурный человек. Вы просто не понимаете, как устроена Римская империя, как устроен мир, как устроена цивилизация. То есть он, как человек своего времени, этого бы не понял. Но вот перед ним конкретный человек, который уже свободен во Христе. Его это пот. Бене означает, что этот раб перед ним – это свидетель будущего. Вот это и есть зерно будущего. То, о чём мы даже не мечтаем сегодня, даже не мечтаем, оно среди нас уже присутствует. Вот оно в одном человеке. Я узнаю его не как курьёз, а как зерно. Вот это моя способность увидеть среди нас сегодня зёрна будущего, о котором мы даже не мечтаем. Это вот эта перспектива видения из глубины.
И так бывает, там, например, православие, католичество. Никогда не объединятся на Земле. Все говорят, что почему нет? Ну, что тут сложного? Соберём всех, договоримся. Но не получается. Ещё надо добавить всех протестантов, желательно. Но некоторые говорят: "Ну что за проблема? Добавим евреев, мусульман, причём индусов, индусов. Всем всё расскажут, что это древняя традиция, вообще. Кому не понятно, что это всё едино, всё об одном. Это один и тот же Бог. Ну что, неясно?" Проблема в том, что с этим одним и тем же Богом невозможно коммуницировать на глубине. В чём проблема? Ась, но и всё. То есть, когда вы говорите, что это хорошо продуманный, развитый, осмысленный ведический исток, с этого момента до свидания. Это уже не фл. Вы туда не попадёте. Это уже но, далековато. Если вам действительно надо куда-то попасть, то придётся всё-таки начинать с конкретного языка. Там: "Здравствуй, Господи". А что за Господи? Имя? Откуда взялось? Перевод имени такого-то? Какого библейского? Значит, ты как бы сам того не подозревая, уже в библейском контексте. Можно поменять контекст, можно поменяй. Но всё равно ты зайдёшь туда через Ислам. Ты как-то туда зайдёшь. А когда ты говоришь, перепрыгивая, там, что там, Веды – это единое начало всего. Ну, нормально. Но это как морковку доставать. Там просто такая репка, что не достанешь. Но ты как бы говоришь: "Ну, мы знаем, нам рентгеноскопия показала, что там один корень из всего". Но это говорят люди, которым этот корень не нужен. Просто им не надо с этим иметь живые отношения. Они им достаточно брошюр прочитать. Даже не надо верить, просто прочитал, молодец, уже как бы всё понял, всё едино. И ты не понимаешь, что они так мучаются, эти все религиозные люди. Всё ж едино. Это появляются люди, которые говорят: "Вы поймите, вы поймите, 3 минуты сядьте, подумайте. Всё едино. Бог един. Всё о'кей, всё един". А что делать будем? Кто этот Бог, который он един? Один? Где вы его видели? А так его ещё и нет. И начинается эта история. Да какая разница, есть или нет? Главное, чтоб всё едино. Нет, важно. Вот для людей, которых важно, что он есть, начинается вопрос: как его встретить? Конкретно встретить как живого Бога. И когда ты начинаешь понимать, что встреча с живым Богом – это не то же самое, что брошюр общество знания, вот тут начинается уже интересная вещь. Потому что придётся идти по этим ручайка традициям и так далее. Там не удастся проскочить, как бы сократить дистанцию. Вот это вырывание, оно все проходим. Мы понимаем, что на каком-то историческом уровне невозможно всё это объединить. И вдруг представьте себе, что появляется человек, который живёт и там, и там, и там, в трёх традициях христианских. Например. Ну, например, это бывает семьи, в которых один человек католик, а второй православный. Я таких семьи знаю много, и там всё в порядке. Они живут, и у них нету двух РК. Они что, эмини? Они что, не уважают различ? Всё уважают. Но в их конкретном опыте, в этой точке, в святости семьи уже произошло это единство. То есть они – зерно этого будущего, которое, может быть, никогда не наступит. Но зерно вот оно. Оно вполне конкретное. Оно уже, его не надо ждать, к нему не надо идти. Оно уже реализовано, оно присутствует. Не потому, что два человека договорились, потому что они пролили брошку бом в этой точке, они встретились. Вот это метамодернизм. То есть, когда мы смотрим на настоящее как на зёрна будущего, мы должны разглядеть эти зёрна будущего. А чтобы это сделать, нам понадобится история. Потому что благодаря истории мы научимся видеть, что то, что мы называем настоящим, когда-то началось и проросло из каких-то зёрен. А рассказ, повествование. Что что история? Ну, тоже ри. Ну, кто рассказал эту историю? Конечно, нет. Так это всё берётся из истории. Но дело не в историях. Вот на Понятно, что это? Это, например, когда с вами случилось что-то происшествие, вот прямо историческое. Надо что-нибудь вспомнить. Вот такое последнее, что с нами случилось, такое отставка Залужного. Это событие историческое. Вполне. Во что это превращается? Это в россыпь истории превращается. И все говорят: "Но если это росп истории, зачем нам такие истории? Давайте к фактам". А нету фактов. Есть события. Есть события, которые действительно трансформируют всё. То есть это действительно важное событие. Эхо этого события нас будет сопровождать, может быть, всю украинскую историю. Может быть, потому что это историческое событие. Кто-то говорит: "Да вы преувеличиваете. Обычная ротация, обычная смена людей. Что тут такого?" У этого есть плюсы, минусы, аналитика, правда. Всё это есть. То есть на каком-то уровне это просто факт. Но нас не интересует этот факт. Как это проявляется? Что нам недостаточно фактов в том, что мы об этом говорим? То есть у каждого человека своя история. И история чего? О чём мы говорим? Мы не говорим об их тактико-технических характеристиках. Мы говорим о доверии. Мы говорим о способности к консолидации или не Т за мто ид или не ид. Что мы обсуждаем? Мы обсуждаем не факты. Мы обсуждаем вот эти три точки: миф, величие, миссию. То есть речь идёт об историческом событии. И с ним мы поступаем как можем. Кто-то говорит, что это не событие, а факт. Неплохо. Короче, возможны все разговоры. Если вы спросите, а возможен самый льво? Мы понимаем, что нам важно удержаться внутри этого события, в напряжении события. Нам не хочется этого забыть. Как всегда бывает с событиями, их легко забыть. Поэтому надо сделать специально так, чтобы не забыть. Поэтому существуют практики памяти. Так возникает история как движение против забвения. Память работает так, чтобы забыть. Как она забывает? Она упаковывает эти истории в идеологемы. То есть мы забываем. Есть память о хорошем и память о плохом. Память о плохом не надо. То есть память она всегда не исторична. Кстати, это любимая тема Грицака: история и память конфликтуют между собой. Мы хотим помнить хорошее и не помнить плохое. Что антропологическим? А историк – это человек, который против памяти, которому важно само событие, а не хорошее оно или плохое. И поэтому появляются там институт памяти. И все говорят: "Мой институт памяти, он не научный". Он не научный, потому что он занимается памятью, а не историей. Он он пытается решить вопрос: что нужно для украинской памяти? Это нужно? Это не нужно? То есть это проблема в исходных понятиях. То есть, когда история умирала в постмодернизме, на её память, на её смену пришли практики памяти. Мы вместо истории стали собирать, вместо большой истории, мы стали собирать истории очевидцев. Кто и как и что помнит. Внутри науки истории есть целый спор, такой раздел Oral history. Я его обожаю. Это память очевидцев. Там есть куча, есть целые разделы науки, про которые нету документов, но очевидцев много. И Oral history – это потрясающий раздел науки. Там как бы много материала, но выявить оттуда историю в научном смысле почти невозможно. Но это не значит, что этого нет. Но скажем, исследование Холокоста во многом построены на ул стори. Работает фонд Спилберга по всему миру. Чем он занимается? Он собирает свидетельства. Свидетельство, свидетельство, свидетельство. А потом приходят историки, говорят: "Ну и что там ваше свидетельство? Они же как бы ни о чём не свидетельствуют". Свидетельства для историка. А для людей о многом свидетельствуют. На этих практиках свидетельство вообще культура держится. И т возникает напряжение между историей и памятью. То есть постмодернизм – это было ещё про память против истории. И история возвращается.
Ме ще од питання. От коли ми говорили ли про моркву, яку витягу чи не витягу. Семена. Я см СД и завтра они мають зайти. Ма Бути Дора. Дора, що воно вде на чому базу ваша Дора? Наприклад, до ви робите якусь вправу, вчинок. Ви звали прона, яке зерно я проросло. Так? Ну, и вот на чму базу. Вот ваша Дора – то зерно пос, и воно вде чи я правильно сю? Ну, як людина. Ну, очень классно. Вот вы в этой истории сеятеля себя представляете тем, кто сеет. Ну, я никогда. Мне очень. Мне кажется, это такая странная метафора. Она, конечно, имеет место, что мы что-то сеем. Но мне в этой метафоре. Мне нравится представлять себя землёй. Сею не я. Сеет кто-то другой. Сеет будущее. Бог. Он сеет. Он сеет в меня. Ну, у вас, у меня, в другого. Нас иногда через нас. Но в этот момент ты не знаешь, что ты там сеешь. Не сеятель. Вот это "сейте там вечно". Скажет Вам сердечное спасибо, народ. Это на этом держится всё. Народни типа: "Мы сеем". Я не сею. Если что, я я не про это. Я не про это. Я про землю. Мы с вами землю прорабатываем. Мы любуемся зёрнами. Но эти зёрна не мы туда бросили. Это другая метафора. Смотрите, почему это важно? Потому что если я земля, я заинтересован в зерне. Я его как бы сказать, всем собой питаю. Ну, это другое. Это не роль сеятеля. Потому что ситель должен разбираться, хорошее зерно, нехорошее зерно. А это не я. Все зёрна хорошие. Их Бог создал. Ну, если по большому счёту. А вот качество земли, почвы – это моя забота. Ну, потому что если там нету земли, но не вырастет хорошее зерно. Обработана. Вырастет. Когда оно вырастет? Может быть, потом. Потом. Нет, то, что потом. Это точно. Но про потом. Не не потом. Потомки будут. Да, те, которые потом. Потомки – это хорошее слово. Но тут важно анекдот помнить. Великий анекдот еврейский. Помните, про старого-старого дедушку, который прожил очень большую жизнь и очень долгую жизнь и умирает. И у него все поколения детей, внуков, правнуков прощаются с дедушкой. И последние минуты жизни дедушки, они очередью подходят к нему, прощаются. И последний, любимейший праправнук подбегает. И в этот момент запахла котлетами с кухни. Потянуло котлетами, очень вкусно. И дедушка своему доверительному правнуку говорит: "Слушай, внучек, пожалуйста, прежде чем попрощаться, сбегай к бабе Саре и принеси дедушке котлетку". И внук пропадает и не бежит. А дед трёт. Не умирает, потому что ну до котлеты надо дождаться. Он ждёт, ждёт, ждёт, ждёт, ждёт, ждёт, ждёт. И вдруг этот внук прибегает и без котлеты. Он говорит: "Где котлета?" Он го: "Баба Сара сказала, что котлетки на [смех]". Потом это. Это вот этот анекдот. Он добавляет великие новые эсхатологические смыслы. Потомки – это дети, отложенные на потом, для которых котлеты. Да. Ну, потомки. Поэтому потомки – это страшное слово. Хотелось бы, чтобы они были не потомки.
Да, есть мнение, подтверждённое фактами в столетии, что мифы – это рассказ о том, что было, но, но интерпретированы людьми, которые не понимали, что это было. А подтверждение вот где-то на каком-то острове, каком-то племени забытом. Однажды приземлился вертолёт. Угу. Прилетел, что-то они там исследовали, улетел. А в результате через много лет приезжали когда этнологи туда, то у них была религия: вертолёт, карку, карку. Да. Угу. Да. Ну, вот. То есть, может быть, всё-таки миф – это реальность, рассказанная людьми, которые не поняли, восприняли её своим, ну, ещё слабым разумом. Да, не готовы. Я не очень люблю фантастику, но есть знаменитый роман. Я не знаю, какой роман и кто автор, но очень знаменитый про космический корабль, который летит далеко-далеко на звезду, куда-то летит. У него есть целеполагание. Он сконструирован для полёта. Это целая цивилизация, такой огромный цивилизационный кластер, который летит. Есть инструкция по тому, как лететь. Что нужно раз в день рычаг номер три делать, дёргать на себя, потом нужно переключать и нажимать кнопочку здесь, потом надо идти на второй этаж, а там по трубе передавать сигнал, что кто-то ещё где-то должен что-то сделать. Это всё обставлено в красивый ритуал. Это проблема в том, что корабль должен лететь миллион лет. Поэтому есть базовая инструкция, как это делать. Люди уже не помнят, куда летят. Потому что они просвещённые люди. Они не верят в мифы и сказки. Они просто летят. Они знают, что есть реальность, и надо просто лететь. А тут какая-то древняя инструкция приложена. Какая-то говорят, что летим куда-то. Боже мой, это же явно сказки. Инструкция заставляет нас каждый день осуществлять ритуал. Вот эта беготня с этими кнопками, рычагами, этажами, трубками. В какой-то момент появляются просвещённые люди, которые говорят: "Слушайте, мы нормальные, свободные люди. Вы уверены, что вот это надо всё дёргать? Мы же не про религию. Зачем нам эти ритуалы? Ритуализм – это всё устаревшее". Поэтому давайте прекращать вот эту беготню. Прекращают эту беготню просвещённые люди, и в итоге они просто никогда туда не прилетят, куда они собирались. Во-первых, они уже не помнят. Надо ли им туда вообще? Точно ли они туда собираются? Нас заставляет вернуться к ритуалу в этой истории памяты о том, что нам туда надо. То есть люди должны вспомнить, зачем они туда вообще летят, куда они летят, какой смысл лететь туда, что ты никогда не увидишь через миллионы лет. Но только в одном смысле, если это что-то у тебя уже есть, тебе хочется, чтобы вот это, что в тебе как бы раскрывалась, чтобы ты таки прилетел. Если ты помнишь, что происходит, ты достанешь и прочтёшь миф как инструкцию. Инструкцию к чему? К ритуалу. Есть такая ритуалистская теория мифа, что миф – это сценарий ритуалов, просто-напросто. Миф – это повествование, обеспечивающее эффективность ритуала. Проблема в том, что ритуал – это действие, смысл которого мы забыли. То есть это действие, которое больше. Поэтому, если мы хотим всё-таки, чтобы это жило, то не надо начинать с доказательств логичности инструкции. То, что она логична, это никого не ра. Логика. Прекрас. Инструкций много. Надо разобраться, куда летим. По инструкции не долетели. Но ничего. Смотрите, у нас очень нет. У нас очень много аргументов, почему миф опасен, не нужен, ложе и так далее. ВНО, когда был из разряда тех, которые в XIX веке люди на конструирование, как сказать, отравлен чем нацизм. Я сейчас говорю гадость. В каком смысле? Потому что это не близкое нам использование мифического, утилитарное использование для чего-то там. Томас Ман использует это для гуманизма. Нацисты используют для каких-то своих. Миф о. Для чего миф? Он миф. Он не для чего. Это мы для него, а не интересная история. Коло Иосиф, мне кажется. Да, там юй Оксан. А можете трошки ширше РНУ сам по соб цю концепцию, что мы является землею, Бог сие, что так семена? И в мой уя Земля Ну неактивное, не активно. Ну, хорошо, хорошо. Смотрите, сейчас мы, конечно, не Разобьём, потому что там уже собирается танцевальный коллектив, очевидно. Там уже люди готовятся к танцам, и мы им мешаем. Поэтому мы завтра с утра что-то попробуем. Я не уверен, что мы до земли дойдём, но дойдём. Я думаю. Всё, спасибо. Спокойной ночи. С [музыка]